Для Офы. Русалка, утонувшая в коньяке. Когда я вспоминаю это время, оно всегда кажется мне сном. Сейчас моя жизнь – осенний Париж, горьковатый утренний кофе, терпкий запах типографской краски и навязчивый шорох газетных страниц – абсолютная определённость и отделённость. Вспоминать прошлое в мои годы и в нынешние дни – непозволительное мотовство. И я не вспоминаю. Если только среди пары книг и нескольких исчирканных альбомов мне не попадается ломкая, уже слегка пожелтевшая от времени фотография.
Продолжение историиКого она играла тогда? Чахоточную даму полусвета, какую-нибудь тонкую и поэтичную Эсклармонду Орлеанскую или средневековую графиню-отравительницу? Я уже не помню, это неважно сейчас, да и тогда особого значения не имело. Синематографы сияли её афишами, слухами о ней полнились салоны и артистические подвалы, а мыслями и мечтами – моя шальная и не в меру юная голова. А она... День за днём она меняла маски и получала новые роли, одни говорили, что она умерла, смешав в опасной пропорции опиум и кокаин, другие – что ушла вслед за духами в иное измерение во время спиритического сеанса. А я даже не говорил о ней, только раз за разом проваливался в темноту зала очередного синематографа и ловил на экране каждый её взгляд, каждый жест и редкие улыбки.
Для себя я называл её Евой, и большая часть моих ночей была посвящена ей одной: я писал в честь своего наваждения блистательно бездарные стихи, выдумывая всё новые и новые цветистые эпитеты. Не стоит меня винить: я был неумеренно молод, а она была Евой, первой и единственной женщиной среди людей, роковой недоступной загадкой.
Моё безумие продолжалось чуть меньше года. Я успел стать автором полусотни стихотворений и одной запутанной незаконченной поэмы, когда наваждение получило новую жизнь: мне подарили открытку с изображением Евы и по случаю познакомили с меценатом, покровительствовавшим молодым талантам. Не помню, о чём мы говорили, и как он отзывался о ней, для меня всё заслонила одна мысль: он с ней знаком. А мецената, между тем, смеялся, чем-то восхищался, рассуждал о сортах вин и уверял, что хороший алкоголь делает нас легче ветра и помогает воспарить. Должно быть, именно этот разговор принёс мне счастливое приглашение на одну из его «коньячных сред».Я не умел пить и не считал себя достаточно богемным для таких вечеров, но мысль о том, что там будет Она, решила всё.
Она была там. В окружении амбровых ароматов, в невообразимом, шитом золотом наряде, в лёгком газовом шарфе, который на её голове отчего-то делался похожим на геннин, с янтарным мундштуком в прозрачно-тонких пальцах. Не помню, что я сказал при встрече и говорил ли вообще. Она смотрела на меня, не улыбалась, молчала, все слушала вполуха, ни с кем не спорила. К чему, она ведь была дальше от нас, чем непредставимый среди ночи рассвет...
Запахи амбры и мускуса мешались с табачным дымом, едва уловимым духом опиума и острым коньячным ароматом, густой волной заливавшим комнаты. Мы плавали в этих медленных тёмно-золотых водах. Я, кажется, назвал её Евой, она, похоже, не была удивлена. Я отел говорить о том, что она для меня Моргана и лунная Ундина в одном лице, но не смог связать и двух слов. Я хотел танцевать с ней танго, но когда опомнился, она уже танцевала с кем-то другим, и золотисто-коньячная пелена, как занавес, закрывала от меня эту сцену. Оставив гордость, я хотел просить её хотя бы о росписи на фотографии, но не смог найти танцующих в толпе. Я вознамерился страдать об исчезающей, украденной любви, но мои чувства, как оказалось, крепко спали, убаюканные потрясением и коньяком.
Ночь завершилась прозаично: по-прежнему сжимая в руке фото своей роковой возлюбленной, я проснулся поутру на старом, потёртом диване в кабинете хозяина дома. Почтенный меценат улыбнулся отечески и пожурил меня за неумение пить.
Еву я видел ещё один раз. На экране, в фильме «Грех и гибель графини Эгмонт», весьма драматичной истории. А через две недели началась война, которая протащила меня по сотне дорог, прокрутила в десятке омутов и в конце концов выбросила на берег – на тротуар полудеревенского парижского бульвара Клиньянкур, откуда я и начал заново отсчитывать свою жизнь.
Мне легко жить настоящим. Я не сохранил ни воспоминаний, ни памятных вещей, почти ничего, кроме ломкой желтоватой фотографии без подписи. И осенним утром в парижской кофейне с идеально белыми занавесками на окнах чудно и немного забавно сознавать, что единственное, оставшееся мне от прошлого – тот беспорядочный коньячный вечер, так бестолково мной завершённый.